Последний шахматный этюд
Скамья была облупленно-белой, с кусачими занозами досок. Обмахивая щеки платком, Уфимцев опустился на краешек. Зеленые крыши домов там, за автобусной остановкой, сливались по цвету с подножным газоном. Дыханье шумело в ушах и болью отдавало за ребрами. Он хлопнул рукой по карману, нашарив шуршащий таблеточный блистер.
– Е-два – е-четыре! – радостно отозвалось за спиною Уфимцева.
Он обернулся.
– Что, любопытственно? – округлые щеки соседа желейно содрогнулись от смеха. – А я тут, сам с собою, партейку решил разыграть… Присоединяйтесь, папаша! – он с шумом хлебнул из газонного цвета бутылки.
Уфимцев прокашлялся.
– Дэ-семь – дэ-шесть, если позволите, – нагретая солнцем пешка толкнулась под пальцы сама собой. Жара разливалась все яростней, кромсая бритвами солнца белые благодушные облака. – Ваш ход, коллега.
– Дэ-два – дэ-четыре! Да вы мастер, папаша! – не без уважения крякнул сосед. – Вот с такими играть – одно удовольствие… – толстый, абрикосово-спелого цвета палец его уперся повдоль за деревья, туда, где нависшее небо давило к земле зеленым цветущие крыши. – А правда ли, что там, у кинотеатра «Художественный», когда-то был шикарный шахматный зал?
Черный конь под ладонью Уфимцева встрепенулся, неслышно заржав.
– Жэ-восемь – эф-шесть. Да, вы правы, зал был превосходен. Я играл там, еще до войны… Турнир сильнейших шахматистов Урала и Сибири. Лета тридцать седьмого. Победитель турнира… – под ребром опять надавило, сжало с удесятеренною силой. Не глядя, Уфимцев кинул в рот тянущую нитроглицериновою прохладой таблетку.
– Бэ-один – цэ-три… Анатолий Гаврилович, маэстро!.. А я ведь читал про вас! И про отца вашего! В «Омской правде»!.. – зашелся восторгом сосед. – Боже, с кем я играю!.. Не признал сразу, вы уж извините, нетрезв… – сунув в урну бутылку, он схватил за локоть Уфимцева. – Да, вы же вроде как в Кустанай переехали… А в Омске-то какими судьбами?
– На могилу к отцу. Тут, собственно, недалеко – «пятнашка» довезет до конечной, – белые, раскаленного цвета, стены «Художественного» ослепляли глаза. – Тот матч… он был для него последний, вы знаете. С энкаведистами под присмотром играл, забрали по окончании… – Уфимцев вытер ладонью слезой заволокшийся глаз. – А я загадал тогда – что, если первое место займу, то отца непременно отпустят. Нет, не отпустили… Глупо же, правда? – он взглянул в упор на соседа. – Жэ-семь – жэ-шесть… Дальше вы сами, коллега. А мне бы свой этюд… наконец завершить.
И шахматные квадраты дорожки повели его прочь – навстречу автобусной остановке.
***
– «Пятнашка»!
Рыжебокий автобус вильнул к остановке. Апельсиново-сочные дверцы его с хрустом сложились в гармошку, черной, ссохшейся коркой скользнули под ноги ступени. Чуть качнувшись, зеленая крыша «Художественного» подала назад.
– Вам недалеко?
– Мне – конечная, – Уфимцев отвернулся к окну. За окном текла улица Ленина, медленной, полноводной рекой, с двухэтажными берегами домов, с пешеходными полосатыми переправами под огнем светофоров. Память высветлила – четко, словно фотографической вспышкой, ту же улицу, тот же солнцем прокаленный июль – шестьдесят лет назад, окунула за шиворот – в реку, что возможно войти дважды и трижды, и сколько угодно раз, пока помнишь, чувствуешь, осознаешь – то, что некогда случилось с тобою…
– Такое не забывается, – прошептал Уфимцев хлынувшей в окна зелени парков. – Я никогда не забуду, отец…
– Е-один – цэ-четыре, – зажатая в пальцах, макушка ферзя взвилась над клетчатым полем. Игравший напротив – был сосредоточен и мрачен, кустистые брови его сходились на переносице изжелта-серой, неровною скобкой. – Ваш ход, товарищ Уфимцев!
Уфимцев вцепился глазами – в каленые ножницы стрелок, стригущие время в часах, на секунды и доли секунд. Обдумывать оставалось немного.
– Эф-восемь – жэ-семь, – он бестрепетно двинул в атаку ферзя. – Ваш ход, коллега!
Солнце билось в настежь открытые окна, лужами разливалось по полу и сдвинутым друг к другу столам. Потеки его оставались на лицах, беспечными брызгами света кропили фигуры – угрюмых ферзей и устойчиво-твердых слонов, пешек, павших ниц перед королевской короной, и легкие, ветром дразнимые гривы коней.
– Дэ-один – е-два, – царственно-строгая, королева шагнула вперед, закрывая собою поникшую свиту. Игрок постучал по столу, вопросительно вздернув бровь на Уфимцева. – А партейка-то намечается интересная!
Уфимцев обернулся. Сгорбившись за соседним столом, отец двигал фигуры. Конь заносил копыто, контратакуя, пищали пешки, яростно кидаясь в штыковую атаку. Так же, как дома, под яблочно-золотым абажуром, все то же священнодействие шахматной битвы… только в разы напряженней и злее. «Пустяк, прорвемся!» – Уфимцев прижмурил глаза, вытирая с ресниц солнечную позолоту.
– Цэ-семь – цэ-шесть, коллега.
…Их было двое, слившихся формой со стенами – каменно-жестких лицами, пристально-зорких глазами. Заложив руки в карманы, они прохаживались вдоль игроков, приумеряя – стук шахмат и шуршание голосов, и возвращались в конечную, неизменимую точку – за спину отца, что, казалось, не видел, не замечал в упор своих сторожей, весь погруженный в игру.
– Е-четыре – е-пять, – одними губами шепнул игравший напротив. – Это… за Гаврилой Андреевичем? – пешка в руках его дернулась – в сторону соседних столов. – Это… его забирают? Не верю… Это какая-то ошибка… Товарищ Уфимцев, ну скажите хоть что-нибудь!
…В черной гриве коня спали звезды и ветер – гулких, долгих казахских степей. Уфимцев отчего-то подумал, что он доиграет – и тут же уедет, подальше от этих мест, от солнцем политого, узкого, тесного зала, от сигаретного дыма и раздражающих голосов – туда, где лишь небо и серая пыль, копытами взбитая к небу… Но сначала – он должен выиграть этот чертов турнир. Взять это чертово первое место.
– Эф-шесть – дэ-пять, – деревянные копыта ударили в доску. Конь замер, и седые пылинки бесшумно оседали на гриве, и солнцем лоснилась черная конская морда. Уфимцев успокоил дыхание. – Да вы не волнуйтесь, коллега. Это же вас не касается, верно?
– …никак не касается, – воды воспоминаний откатили так же внезапно, как и нахлынули. Уфимцев вытер рукой повлажневшие веки. – Как напишут потом в «Омской правде», «За последнее время вскрыта сильная засоренность шахматных организаций враждебными и чуждыми элементами». Все шахматные чемпионы двадцатых годов будут расстреляны в тридцать седьмом… гнилая интеллигенция, «контрреволюционеры-белогвардейцы»… по тысяче приговоров в день… не слишком ли много для провинциального города? Но да, это никого не касалось – кроме «врагов народа» и их семей… – тополя у дороги мелькнули пушистыми, толстыми кронами. Автобус встряхнуло на асфальтовой выбоине. Уфимцев вцепился в поручень соседнего кресла.
– Кирпичный завод, конечная!
Автобус встал, натружено скрипнув оранжево-красной, облупленной дверью. Асфальтовое русло реки обмелело, блеклой, пыльно-серой волной ударяясь о корни деревьев, заросшее сочной, густою травой, в ярко-желтой цветочной окалине. Уфимцев сошел по ступеням, точно по корабельному, шаткому трапу. Дав прощальный гудок, автобус развернулся спиной и поехал обратно.
– Нет, этот этюд еще не закончен… – пробормотал Уфимцев словно в каком-то забытье. – До эндшпиля еще далеко.
И зеленые топи травы поманили его – ручейками натертых дорожек.
***
Заросший косматой травовою шкурой, овраг был темен и тих. Стекая с глинистых склонов, солнце не достигало подошвы его, теряясь в кустарнике и возмужавшей за лето крапиве. Урча, у подножия бился ручей, питая собою белесые корни травы. Уфимцев опустился на корточки, полной ладонью черпнул холодно-колкую воду, выпил единым глотком.
– Он ведь даже не знал, что едет сюда на расстрел… Что всю партию – тут же в расход… здесь же и прикопают, в этом самом овраге… А матери сообщат: «Десять лет без права переписки»… да только она не поверит… – земля была не по-летнему мерзлой и влажной, словно в том, обильно политом дождями, птицами оплаканном сентябре, на излете бабьего лета, когда, вспухшее обжигающе-красным, солнце падало за деревья, на берег затихающей Омки, и лязгом скрежетали затворы, и черные тени бродили в вечернем овраге, путаясь в необъятных размеров крапиве… а потом, один за другим, защелкали выстрелы, и тени бесшумно опускались на землю, сливаясь с ее чернотою. Уфимцев поднялся на ноги – навстречу послышавшимся шагам.
– Что ж вы, за водою-то – и без ведра? – полноватая дачница в пестро-аляповатом, выгоревшем на солнце платье, смотрела в упор, и звонкое, гулко-пустое ведро в загорелых ладонях ее наполнялось сырою овражьей прохладой. – И при костюме… не жалко в грязи извалять?
– Было бы жалко – я б не надел, – отрезал Уфимцев. – Да вы проходите, проходите, пожалуйста, мешать не хочу… – он отодвинулся к липкому глиной овражьему боку, откинулся на спину, унимая дыхание. Зеленые, тонкие стебли качались перед глазами, и сверху – грозно свисала крапива, и полз муравей, унося за собою едва различимую глазу былинку.
«Слон и король – короткая рокировка… – всплыло в мыслях неуместно-дурашливое. – Эх, знала бы ты, тетушка, что это за овраг, что это за место… интересно, вода бы в твоем ведре по-прежнему казалась тебе такою же вкусной?»
– Нехорошее место этот овраг, – будто услышав, откликнулась дачница. – Помню, еще ребенком была, лет тридцать назад – играла с ребятами здесь. И лопаткою стала ямку копать, вот тут, – концом сандалетки она ткнула куда-то под ноги Уфимцеву. – А там… гильзы, землею прикопанные! Ржавые. Долго, должно быть, у ручья пролежали. Травою проросшие. Я их в карман собрала – и домой! Хвастаться! А отец говорит – выбрось ты эту гадость. А я…
– Что – ты? – не сдержался Уфимцев.
Дачница глянула на него с откровенным испугом.
– Выбросила туда, откуда взяла. Зачем они мне – старые оружейные гильзы?.. Дедушка, да что с вами? Что ж вы волком на меня таким смотрите?
«Черная пешка идет на а-пять и ест белую. Белая – наступает на а-четыре и завтракает черной… Страшные мы люди, шахматисты!» – Уфимцев улыбнулся.
– Когда-нибудь в этих краях поставят часовню, – выронил он, глазами уставясь в недобро качнувшуюся крапиву. – В память о репрессированных «антисоветских элементах» города Омска. В память о тех, кто был здесь расстрелян. Тогда, в черном, как этот тянущий мертвечиной овраг, недоброй памяти тридцать седьмом. И я непременно приеду туда на службу, хоть и по убеждениям атеист. Если доживу до тех лет, конечно.
Выждав момент, крапивная плеть изловчилась и со злостью ожалила палец. Уфимцев поморщился, поднял глаза – к раскаленному солнцем бледно-синему небу, океаном разлившемуся над овражьими берегами, к тополям, часовыми замершим на глиняном склоне. Показавшееся ему, примстившееся на миг в духотой распираемом воздухе – видение было неожиданно ярко.
Будто, оттолкнувшись копытами от черных, безымянных могил, на небо вспорхнул долгогривый, в червленой, серебряной сбруе скакун, обернув деревянную морду к земле, к оврагу, сочащемуся унынием и темнотой. «За мной!» – простучали копыта.
И, хватаясь руками за травяные вихры, Уфимцев двинулся вверх – по едва различимой тропе.
***
Путь муравья был извилист и долог. Изгибы древесной коры, как привычная трасса, несли его от покрытой травою и пылью земли к бело-синему, облаками дрожащему небу, над зеленой кленовою кроной. Уфимцев коснулся ладонью ствола – там, где истертая ветром и проливными дождями, сухая, колкая, вышелушенная муравьиными лапками, перед глазами его плыла буква «А». Анатолий.
– Мы тогда переехали только, – будто оправдываясь, Уфимцев поднял подбородок – к ветром тронутой, пышной разлапистой ветке. – Сюда, на Надеждинскую… нет, сейчас уже на Чапаева… – он перевел взгляд на черные округлые цифры «83», цепко вжатые в белую кирпичную стену – дома, выросшего на месте выкорчеванных старых домов, мощного, как столетнее дерево, важного, всеми окнами пившего раскаленно-слепящее солнце. – На заднем дворе росли клены… и ивы… целая рощица… – он сглотнул с превеликим трудом тугой, точно резиновый, подкативший к горлу комок. – И свое дерево я пометил. Чтобы, если вдруг опять переедем – я когда-нибудь вернулся и вспомнил… Хотя бы то место, где дом наш стоял… Деревья – они ведь домов долговечнее…
Муравей скрылся из вида, заблудившись в кленовых просторах. Солнцем выжатая, пыльно-серая кленовая тень была слабой и робкой. Жара неистовствовала. Струйки пота щекотали Уфимцеву шею. Он вдруг понял, что ноги сами несут его – по проросшей травою бетонной дорожке, по квадратным, шахматным плитам ее, с дэ-шесть на е-пять – к залитому прохладой двору с ярко-синим, облаками припушенным небом над крышами, с тонким скрипом качелей и детской переголосицей. Он остановился перед крепко вколоченным в землю бетонным крыльцом, со сторожевыми скамейками подле него – по правую и по левую руку, непривычно пустыми, с блекло-синей, облезлою краской. Уфимцев сел, подвернув полы пиджака, против чьего-то балкона, в простынях на веревках, точно флагах капитуляции.
– Гамбит всегда требует жертв, больших или малых… – пробормотал он – ветром колеблемой простыни. – Мой пожелал того, чтобы я отсюда уехал. С концами. Не возвращаясь… – он взглянул на кирпичный, строгий гараж между домами, распахнувший ворота взъезжавшей машине. – Я ведь знал, кто затеял все это. Кто писал донос… на моего отца и других. Кто автор… – он потряс кулаком, – всей этой гнусности. «Бывший офицер царской армии проводит занятия исключительно с детьми из интеллигентных семей. Считает, что рабочим играть в шахматы незачем», – прошептал он одними губами, на выдохе, вжавшись локтем в скамью. – Там, где этот гараж – там стоял его дом. По той же Надеждинской… прошу прощенья… Чапаева, начдива Чапаева. Соседний с моим домом. С кленами и пушистыми ивами… Как я мог ходить по этой улице – и видеть этого человека? Как я мог… А он – как он мог пойти на такое? Жить после этого здесь, как ни в чем не бывало – и видеть меня. И говорить со мной, не заливаясь стыдною краской? Бездушный, как шахматная фигура… нет, все же у пешек шахматных и то побольше души.
Уфимцев поднялся со скамейки. Стряхнул чешуинки краски, прилипшие к брюкам. Вращаясь в воздухе, точно кленовые «самолетики», они стартовали к земле. Гамбит вечно требует жертв. Была ли жертва его очевиднейшим блефом? Сейчас Уфимцев, казалось, склонялся к мысли об этом. В левом подреберье ныло, болезненно, изнурительно-колко. Белым вился простынный, всем ветрам распахнутый флаг. Балкон нависал над головою – там, где когда-то стоял его дом, приземистый, одноэтажный, крашенный тою же краской, что и эта скамейка… Уфимцев украдкой сломал с нее синью облезлую щепку, будто веря и впрямь – ее сбили из досок снесенного дома, тогда, двадцать пять лет назад, поставили перед подъездом, новенькую, точно игрушечка… на долгую, долгую память, тому, кто когда-то захочет вернуться.
– Все мы когда-нибудь возвращаемся, чтобы доиграть до конца свой этюд, – Уфимцев повернулся спиною к назойливо, раздражающе белому простынями балкону. – Сыграть в поддавки с самою судьбой – что может быть сложнее… и проще? Что ж, бэ-восемь – е-семь!
И, выровняв разом дыхание, он двинулся наискось через двор.
***
В бензиново-радужной, переливчатой луже небо виделось тусклым и серым, с грязными, вверх тормашками облаками, там, за масляной кляксою солнца. Уфимцеву отчего-то подумалось, что там, в иновременье, шестьдесят лет назад, когда улица Косарева называлась еще улицей Банной – луж было куда как больше. Важные, приросшие дорожною грязью, они заступали дорогу к дощатым баракам на Банной, и деревянные спины мостков лежали вдоль них, умерив великое грязевое разгульство, и неосторожный прохожий, постигнув ботинками лужное гостеприимство, плевался сквозь зубы коротким и метким ругательством.
– Вам в библиотеку? Да вот же она, за домом напротив! – прохожая махнула рукою. – Достроили Пушкинку наконец! Чудо же, правда! И метро у нас когда-нибудь будет! – прибавила она убежденно. – Как же – городу и без метро!
Уфимцев поднял голову. Библиотека нависала над Косарева, точно скала, белая, как южный, волнами обласканный мрамор, и в окнах ее отражалось закатное ржавое солнце, и плоская крыша ее ждала с нетерпеньем ночной, наплывающей тьмы. «Нет, ну каков же гамбит – снести бывший дом, «родовое поместье» Уфимцевых (выполненное в изящнейшем стиле «баракко» – не путать с «барокко»!), чтобы на его месте воздвигнуть эту гигантскую библиотеку… Надеюсь, моим бывшим соседям дали достойные квартиры взамен… Действительно, чудо», – тяжелая пружина тревоги внезапно разжалась, оставив после себя кружащее голову облегчение, и мысли, невесомо-легким, бездождевым облаком.
Уфимцев шел, по забитой машинами, оказавшейся вдруг такой малой и беспомощно-узкой Банной-будущего, Банной-шестьдесят лет спустя, Банной выцветшего из памяти детства, черно-белой и ломкой, как старые фото, с каждым шагом, каждым выдохом воздуха понимая, что в этот раз – этюд наконец завершен, и черные, ясноглазые кони казахских степей не заплутаются там, в бездонных снегах облаков, а прискачут на выручку, сшибая копытами сонмы испуганных пешек и грозно-надменных ферзей, тяжелые башни слонов и чету королей в сбитых набок роскошных коронах.
«Дэ-пять – е-семь. Шах противнику», – привычно откликнулось в мыслях, и Уфимцев остановился – посреди замершей вдруг в междувременье Косарева-Банной, с извозчиком, что парковался впритык к «Мерседесу», с гнилыми мостками через грязевые озера, над коими, словно праздничный торт, плыла необъятная Пушкинка, с беспечно-белыми облаками, такими же, как тридцать, и шестьдесят, и сто лет спустя, сейчас и после, после и сейчас…
– Ну что ж, с эндшпилем… по-омски, – Уфимцев нашарил в кармане билет – на поезд до Кустаная. – Погостили – пора и честь знать.
И красный, как шахматный часовой маячок, мигнул ему глазом сигнал светофора – давая дорогу нетерпеливому автомобильному стаду, спешащему к югу, на железнодорожный вокзал.
_________________________________________________________________________
Анатолий Гаврилович Уфимцев – многократный шахматный чемпион, уроженец города Омска, автор дебюта «защита Пирца-Уфимцева». Жил на улицах Банной (нынешняя Косарева), затем – на Надеждинской (нынешняя улица Чапаева), после войны переехал в казахстанский город Кустанай, где и проживал вплоть до самой смерти. Сын Гаврилы Андреевича Уфимцева, известного омского шахматиста, репрессированного и расстрелянного в 1937 году. Первый камень часовни Рождества Пресвятой Богородицы, построенной на территории НПО «Мир» в городе Омске, неподалеку от места массовых расстрелов тридцать седьмого, был заложен в 2001 году, вскоре после смерти Анатолия Уфимцева.
Высокохудожественный, цепляющий рассказ. Наслаждалась музыкой вашего слова, Марита. Сколько великолепных пассажей, но этот!..
Огромное уважение вам за память о сталинских репрессиях.
Люди как реки (Лев Толстой)
Инесса Мартын, да, это затронуло каждый город, каждую деревню... В Омске был ОмЛАГ. Городок Нефтяников там строили заключенные. А скольких расстреляли по приговору "троек"!
Люди как реки (Лев Толстой)
Мой дед пропал без вести. Много лет мы его искали. Только сейчас я раскопала, что его посадили, потому что он попал в плен под Нарвой.
Не все. К сожалению.
Марита, прочитала на одном дыхании. Спасибо. +++
Евгения Светланова, и мой прадед был репрессирован... Бабушка (жива до сих пор) была объявлена дочерью "врага народа" со всеми вытекающими последствиями. Поэтому эта тема так цепляет. Было, да. Творилось страшное, прошлось по многим семьям.
+++
Basil
Базилио, спасибо за такой красивущий букет!
Марита, рассказ интересный и явно вам удался. Мне чрезвычайно понравился. +
gamayun
Gamayun, давно хотела написать - и про свой родной город Омск, и про важную для меня тему политических репрессий. И получилась не статья, а художественный рассказ.
Да, страшные были времена. Столько людей пострадало ни за что ни про что. Самое странное, что некоторые современные люди хотят, чтобы то время вернулось. Всегда советую таким почитать "И дольше века длится день" Айтматова и "Кукушата" Приставкина.
Ваш рассказ написан прекрасно, в вашем неподражаемом стиле. Хотелось бы выделить образы, которые понравились больше всего:
Огромный вам плюс за важную, нужную тему и оригинальный стиль.
Алые паруса, у меня дедушка был сталинистом. Жил в Омске, в то самое время, тридцатые и сороковые годы. И был до последнего дня убежден, что никаких репрессий не было, а Сталин - святой.
Что уж говорить про людей нынешних, в то время не живших...
Рассказ хороший и тема серьезная, интересная. Прочитала на одном дыхании +
О.Виноградова
Olya, рада, что рассказ пришелся по душе!
Не могла не затронуть эту тему снова...